Гессе Герман
Ирис
В весенние
дни детства Ансельм бегал по зеленому саду. Среди других цветов у его матери
был один цветок; он назывался сабельник, и Ансельм любил его больше всех.
Мальчик прижимался щекой к его высоким светло-зеленым листьям, пробовал
пальцами, какие у них острые концы, нюхал, втягивая воздух, его большие
странные цветы и подолгу глядел в них. Внутри стояли долгие ряды желтых
столбиков, выраставших из бледно-голубой почвы, между ними убегала светлая
дорога - далеко вниз, в глубину и синеву тайная тайных цветка. И Ансельм так
любил его, что, подолгу глядя внутрь, видел в тонких желтых тычинках то золотую
ограду королевских садов, то аллею в два ряда прекрасных деревьев из сна, никогда
не колышемых ветром, между которыми бежала светлая, пронизанная живыми,
стеклянно-нежными жилками дорога таинственный путь в недра. Огромен был
раскрывшийся свод, тропа терялась среди золотых деревьев в бесконечной глуби
немыслимой бездны, над нею царственно изгибался лиловый купол и осенял
волшебно-легкой тенью застывшее в тихом ожидании чудо. Ансельм знал, что это -
уста цветка, что за роскошью желтой поросли в синей бездне обитают его сердце и
его думы и что по этой красивой светлой дороге в стеклянных жилках входят и
выходят его дыхание и его сны.
А рядом с
большим цветком стояли цветы поменьше, еще не раскрывшиеся; они стояли на
крепких сочных ножках в чашечках из коричневато-зеленой кожи, из которой с
тихой силой вырывался наружу молодой цветок, и из окутавшего его
светло-зеленого и темно-лилового упрямо выглядывал тонким острием наверх плотно
и нежно закрученный юный фиолетовый цвет. И даже на этих юных, туго свернутых
лепестках можно было разглядеть сеть жилок и тысячи разных рисунков.
Утром,
вернувшись из дому, из сна и привидевшихся во сне неведомых миров, он находил
сад всегда на том же месте и всегда новый; сад ждал его, и там, где вчера из
зеленой чаши выглядывало голубое острие плотно свернутого цветка, сегодня
свисал тонкий и синий, как воздух, лепесток, подобный губе или языку, и на
ощупь искал той формы сводчатого изгиба, о которой долго грезил, а ниже, где он
еще тихо боролся с зелеными пеленами, угадывалось уже возникновение тонких
желтых ростков, светлой, пронизанной жилками дороги и бездонной, источающей
аромат душевной глуби. Бывало, уже к полудню, а бывало, и к вечеру цветок
распускался, осеняя голубым сводчатым шатром золотой, как во сне, лес, и первые
его грезы, думы и напевы тихо излетали вместе с дыханием из глубины зачарованной
бездны.
Приходил
день, когда среди травы стояли одни синие колокольчики. Приходил день, когда
весь сад начинал звучать и пахнуть по-новому, а над красноватой, пронизанной
солнцем листвой мягко парила первая чайная роза цвета червонного золота.
Приходил день, когда сабельник весь отцветал. Цветы уходили, ни одна дорога не
вела больше вдоль золотой ограды в нежную глубь, в благоухающую тайная тайных,
только странно торчали острые холодные листья. Но на кустах поспевали красные
ягоды, над астрами порхали в вольной игре невиданные бабочки,
красно-коричневые, с перламутровой спиной, и шуршащие стеклянистокрылые шершни.
Ансельм
беседовал с бабочками и с речными камешками, в друзьях у него были жук и
ящерица, птицы рассказывали ему свои птичьи истории, папоротники показывали ему
собранные под кровлей огромных листьев коричневые семена, осколки стекла,
хрустальные или зеленые, ловили для него луч солнца и превращались в дворцы,
сады и мерцающие сокровищницы. Когда отцветали лилии, распускались настурции,
когда вянули чайные розы, темнели ягоды ежевики, все менялось, всегда пребывало
и всегда исчезало, и даже те тоскливые, странные дни, когда ветер холодно шумел
в ветвях ели и по всему саду так мертвенно-тускло шуршала увядшая листва,
приносили новую песенку, новое ощущение, новый рассказ, покуда все не поникало
и под окном не наметало снега; но тогда на стеклах вырастали пальмовые леса, по
вечернему небу летели ангелы с серебряными колокольчиками, а в сенях и на
чердаке пахло сухими плодами. Никогда не гасло в этом приветливом мире
дружеское доверие, и если невзначай среди черных листьев плюща вновь начинали
сверкать подснежники и первые птицы высоко взлетали в обновленную синюю высь,
все было так, как будто ничто никуда не исчезало. Пока однажды, всякий раз неожиданно
и всякий раз как должно, из стебля сабельника не выглядывал долгожданный,
всегда одинаково синеватый кончик цветка.
Все было
прекрасно, все желанно, везде были у Ансельма близкие друзья, но каждый год
мгновение величайшего чуда и величайшей благодати приносил мальчику первый
ирис. Когда-то, в самом раннем детстве, он впервые прочел в его чашечке строку
из книги чудес, его аромат и бессчетные оттенки его сквозной голубизны стали
для него зовом и ключом к творению. Цветы сабельника шли с ним неразлучно
сквозь все годы невинности, с каждым новым летом обновляясь и становясь богаче
тайнами и трогательней. И у других цветов были уста, и другие цветы выдыхали
свой аромат и свои думы и заманивали в свои медовые келейки пчел и жуков. Но
голубая лилия стала мальчику милее и важнее всех прочих цветов, стала символом
и примером всего заслуживающего раздумья и удивления. Когда он заглядывал в ее
чашечку и, поглощенный, мысленно шел светлой тропою снов среди желтого
причудливого кустарника к затененным сумерками недрам цветка, душа его
заглядывала в те врата, где явление становится загадкой, а зрение -
провиденьем. И ночью ему снилась иногда эта чашечка цветка, она отворялась
перед ним, небывало огромная, как ворота небесного дворца, и он въезжал в нее
на конях, влетал на лебедях, и вместе с ним тихо летел, и скакал, и скользил в
прекрасную бездну весь мир, влекомый чарами, - туда, где всякое ожидание должно
исполниться и всякое прозрение стать истиной.
Всякое
явление на земле есть символ, и всякий символ есть открытые врата, через
которые душа, если она к этому готова, может проникнуть в недра мира, где ты и
я, день и ночь становятся едины. Всякому человеку попадаются то там, то тут на
жизненном пути открытые врата, каждому когда-нибудь приходит мысль, что все видимое
есть символ и что за символом обитают дух и вечная жизнь. Но немногие входят в
эти врата и отказываются от красивой видимости ради прозреваемой
действительности недр.
Так и
чашечка ириса казалась маленькому Ансельму раскрывшимся тихим вопросом, навстречу
которому устремлялась его душа, источая некое предчувствие блаженного ответа.
Потом приятное многообразие предметов вновь отвлекало его играми и беседами с
травой и камнями, с корнями, кустарниками, живностью - со всем, что было
дружеского в его мире. Часто он глубоко погружался в созерцание самого себя,
сидел, предавшись всем удивительным вещам в собственном теле, с закрытыми
глазами, чувствовал, как во рту и в горле при глотании, при пении, при вдохе и
выдохе возникает что-то необычное, какие-то ощущения и образы, так что и здесь
в нем отзывались чувства тропы и врат, которыми душа может приникнуть к другой
душе. С восхищением наблюдал он те полные значения цветные фигуры, которые
часто появлялись из пурпурного сумрака, когда он закрывал глаза: синие или
густо-красные пятна и полукружья, а между ними - светлые стеклянистые линии.
Нередко с радостным испугом Ансельм улавливал многообразные тончайшие связи
между глазом и ухом, обонянием и осязанием, на несколько мгновений, прекрасных
и мимолетных, чувствовал, что звуки, шорохи, буквы подобны и родственны
красному и синему цвету, либо же, нюхая траву или содранную с ветки молодую
кору, ощущал, как странно близки вкус и запах, как часто они переходят друг в
друга и сливаются.
Все дети
чувствуют так, но не все с одинаковой силой и тонкостью, и у многих это
проходит, словно и не бывало, еще прежде, чем они научатся читать первые буквы.
Другим людям тайна детства близка долго-долго, остаток и отзвук ее они доносят
до седых волос, до поздних дней усталости. Все дети, пока они еще не покинули
тайны, непременно заняты в душе единственно важным предметом: самими собой и
таинственной связью между собою и миром вокруг. Ищущие и умудренные с приходом
зрелости возвращаются к этому занятию, но большинство людей очень рано навсегда
забывают и покидают этот глубинный мир истинно важного и всю жизнь блуждают в
пестром лабиринте забот, желаний и целей, ни одна из которых не пребывает в
глубине их "я", ни одна из которых не ведет их обратно домой, в
глубины их "я".
В детстве Ансельма
лето за летом, осень за осенью незаметно наступали и неслышно уходили, снова и
снова зацветали и отцветали подснежники, фиалки, желтофиоли, лилии, барвинки и
розы, всегда одинаково красивые и пышные. Он жил одной с ними жизнью, к нему
обращали речь цветы и птицы, его слушали дерево и колодец, и первые написанные
им буквы, первые огорчения, доставляемые друзьями, он воспринимал по-старому,
вдобавок к саду, к матери, к пестрым камешкам на клумбе.
Но однажды
пришла весна, которая звучала и пахла не так, как все прежние, и дрозд пел - но
не старую свою песню, и голубой ирис расцвел - но грезы и сказочные существа
уже не сновали в глубь и из глуби его чашечки по тропинке среди золотого
частокола. Клубника исподтишка смеялась, прячась в зеленой тени, бабочки,
сверкая, роились над высокими кашками, но все было не таким, как всегда, и
мальчику стало важно другое, и с матерью он часто ссорился. Он сам не знал, что
это, отчего ему порой становится больно и что ему мешает. Он только видел, что
мир изменился, и дружеские привязанности прежних времен распались и оставили
его в одиночестве.
Так прошел
год, и еще год, и Ансельм уже не был ребенком, и пестрые камешки на клумбе
стали скучны, цветы немы, а жуков он теперь накалывал на булавки и совал в
ящик, и душа его вступила на долгий и трудный кружный путь, и прежние радости
иссякли и пересохли.
Неистово
рвался молодой человек в жизнь, которая, казалось ему, только сейчас
начинается. Развеялся и растаял в памяти мир тайного, новые желания, новые
дороги манили прочь. Детство еще не покинуло его, пребывая еле уловимо в синеве
взгляда и в мягкости волос, но он не любил, чтобы ему напоминали об этом, и
коротко остриг волосы, а взгляду придал столько смелости и искушенное, сколько
мог. Прихоть за прихотью вели его сквозь тоскливые, полные ожидания годы: он
был то примерный ученик и добрый друг, то робкий отшельник, то книгочей,
зарывшийся до ночи в какой-нибудь том, то необузданный и громогласный
собутыльник на первых юношеских пирушках. Из родных мест ему пришлось уехать.
Видел он их только изредка, когда навещал мать, - переменившийся, повзрослевший,
со вкусом одетый. Он привозил с собой друзей, привозил книги - каждый раз
что-нибудь другое, - и, если ему случалось идти через сад, сад был мал и молчал
под его рассеянным взглядом. Никогда больше не читал он повести в пестрых
прожилках камней и листьев, никогда не видел Бога и вечности, обитающих в
тайная тайных цветущего голубого ириса.
Ансельм был
школьником, был студентом, возвращался в родные места сперва в красной, потом в
желтой шапке, с пушком на губе, потом с молодой бородкой. Он привозил книги на
чужих языках, однажды привез собаку, а в кожаной папке, что он прижимал к
груди, лежали то утаенные стихи, то переписанные истины стародавней мудрости,
то портреты и письма хорошеньких девушек. Он возвращался опять, побывав в чужих
странах и пожив на больших кораблях в открытом море. Он возвращался опять, став
молодым ученым, в черной шляпе и темных перчатках, и прежние соседи снимали
перед ним шляпу и называли его "господин профессор", хотя он и не был
еще профессором. Он приехал опять, весь в черном, и прошел, стройный и строгий,
за медлительной повозкой, где в украшенном гробу лежала его старая мать. А
потом он стал приезжать совсем редко.
В большом
городе, где Ансельм преподавал теперь студентам и слыл знаменитым ученым, он
ходил, прогуливался, сидел и стоял точно так же, как все люди в мире, в изящном
сюртуке и шляпе, строгий или приветливый, с горящими усердием, но иногда
немного усталыми глазами - солидный господин и естествоиспытатель, каким он и
хотел стать. А на душе у него было так же, как тогда, когда кончалось детство.
Он вдруг почувствовал, как много лет, промелькнув, осталось у него за спиной, и
сейчас стоял, странно одинокий и недовольный, посреди того мира, в который
всегда стремился. Не было истинного счастья в том, что он стал профессором, не
было полной радости от того, что студенты и горожане низко ему кланялись. Все
как будто увяло и покрылось пылью, счастье опять оказалось где-то далеко в
будущем, а дорога туда выглядела знойной, пыльной и привычной.
В это время
Ансельм часто ходил к одному из друзей, чья сестра привлекала его. Он уже не
бежал с легкостью за любым хорошеньким личиком, это тоже изменилось, он
чувствовал, что счастье должно прийти к нему совсем особым путем и не ждет его
за каждым окошком. Сестра друга очень нравилась ему, иногда он бывал почти
уверен, что по-настоящему ее любит. Но она была странная девушка, каждый ее шаг
и каждое слово были особого цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти
с нею и попадать ей в шаг. Когда Ансельм порой расхаживал вечерами по своему
одинокому жилищу, задумчиво прислушиваясь к собственным шагам в пустой комнате,
он горячо спорил с самим собой из-за своей подруги. Ему хотелось бы жену
помоложе, а кроме того, при такой необычности ее нрава было бы трудно, живя с
ней, все подчинять своему ученому честолюбию, о котором она и слышать не
хотела. К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо переносила
именно праздничные сборища. Больше всего она любила жить, окружив себя музыкой
и цветами, с какой-нибудь книгой, ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее
кто, - а в мире пусть все идет своим чередом! Иногда ее хрупкая
чувствительность доходила до того, что все постороннее причиняло ей боль и легко
вызывало слезы. Но потом она снова лучилась тихим, чуть уловимым сияньем
одинокого счастья, и видевший это ощущал, как трудно что-либо дать этой
красивой странной женщине и что-нибудь значить для нее. Часто Ансельм думал,
что она его любит, но часто ему представлялось, что она никого не любит, а
ласкова и приветлива со всеми, желая во всем мире только одного: чтобы ее
оставили в покое. Он же хотел от жизни другого, и если у него будет жена, то в
доме должны царить жизнь, и шум, и радушие.
- Ирис, -
говорил он ей однажды, - милая Ирис, если бы мир был устроен по-другому! Если
бы не было ничего, кроме твоего прекрасного, кроткого мира: цветов, раздумий и
музыки! Тогда бы я хотел только всю жизнь просидеть рядом с тобой, слушать твои
истории, вживаться в твои мысли. От одного твоего имени мне делается хорошо,
Ирис - необыкновенное имя, я сам не знаю, что оно мне напоминает.
- Но ведь
ты знаешь, - сказала она, - что так называется голубой и желтый сабельник.
- Да, -
воскликнул он со сжимающимся сердцем, - это-то я знаю, и это само по себе
прекрасно. Но когда я произношу твое имя, оно всегда хочет мне напомнить еще о
чем-то, а о чем, я не знаю, чувствую только, что это связано для меня с
какими-то глубокими, давними и очень важными воспоминаниями, но что тут может
быть, я не знаю и не могу отыскать.
Ирис
улыбнулась ему, глядя, как он стоит перед нею и трет ладонью лоб.
- Со мной
так бывает всякий раз, - сказала она Ансельму своим легким, как у птички,
голоском, - когда я нюхаю цветок. Каждый раз моему сердцу кажется, что с
ароматом связано вспоминание о чем-то прекрасном и драгоценном, некогда
принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же самое, а иногда со
стихами: вдруг на мгновение что-то проблеснет, как будто ты внезапно увидел
перед собой в глубине долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и
забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл нашего пребывания
на земле: мыслить и искать и вслушиваться в дальние исчезнувшие звуки, так как
за ними лежит наша истинная родина.
- Как
прекрасно ты говоришь, - польстил ей Ансельм и ощутил у себя в груди какое-то
почти болезненное движение, как будто скрытый там компас неуклонно направлял
его к далекой цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить
перед собой в жизни, и от этого ему было больно - да и достойно ли его впустую
тратить жизнь в грезах, ради милых сказочек?
Между тем
наступил день, когда господин Ансельм вернулся из одинокой поездки и был до
того холодно и уныло встречен своим пустым обиталищем ученого, что побежал к
друзьям с намерением просить руки у прекрасной Ирис.
- Ирис, -
сказал он ей, - я не хочу так жить дальше. Ты всегда была моим добрым другом, я
должен все тебе сказать. Мне нужна жена, а иначе, я чувствую, моя жизнь пуста и
лишена смысла. Но кого еще желать мне в жены, кроме тебя, мой милый цветок? У
тебя будет столько цветов, сколько их можно найти, будет самый прекрасный сад.
Согласна ты пойти со мной?
Ирис долго
и спокойно глядела ему в глаза, она не улыбалась и не краснела и дала ему ответ
твердым голосом:
- Ансельм,
меня ничуть не удивил твой вопрос. Я люблю тебя, хотя и никогда не думала о
том, чтобы стать твоей женой. Но знаешь, мой друг, ведь я предъявляю очень
большие - больше, чем у всех прочих женщин, - требования к тому, чьей женой
должна стать. Ты предложил мне цветы, полагая, что этого довольно. Но я могу
прожить и без цветов, и даже без музыки, я в силах была бы, если бы пришлось,
вынести и эти, и другие лишения. Но одного я не могу и не хочу лишаться: я не
могу прожить и дня так, чтобы музыка в моем сердце не была самым главным. Если
мне предстоит жить рядом с мужчиной, то его внутренняя музыка должна сливаться
с моей в тончайшей гармонии, а сам он обязан желать лишь одного: чтобы его
музыка звучала чисто и была созвучна с моей. Способен ты на это, мой друг? При
этом твоя известность, может статься, не возрастет еще больше, а почестей
станет меньше, дома у тебя будет тихо, а морщины на лбу, которые я вижу вот уже
несколько лет, разгладятся. Ах, Ансельм, дело у нас не пойдет. Смотри, ведь ты
не можешь не изучать все новых морщин у себя на лбу и не прибавлять себе все
новых забот, а что я чувствую и что есть мое "я", ты, конечно, любишь
и находишь очень милым, но для тебя это, как для большинства людей, всего
только изящная игрушка. Послушай же, то, что теперь для тебя игрушка, для меня
сама жизнь, и тем же самым оно должно стать для тебя, а все, чему ты отдаешь
труд и заботу, для меня - только игрушка, и жить ради нее, на мой взгляд, вовсе
не стоит. Я никогда уже не стану другой, Ансельм, потому что я живу согласно
своему внутреннему закону. Но сможешь ли стать другим ты? А ведь тебе нужно
стать совсем другим, чтобы я могла быть твоей женой.
Ансельм
молчал, пораженный ее волей, которую полагал слабой и детски несерьезной. Он
молчал и, не замечая, в волнении мял рукой взятый со стола цветок.
Ирис мягко
отобрала у него цветок - и это как тяжелый упрек поразило его в сердце - и
вдруг улыбнулась ему светло и любовно, как будто бы нашла, хоть и не надеялась,
путь из темноты.
- Мне пришла
мысль, - сказала она тихо и покраснела. - Ты найдешь ее странной, может быть,
она покажется тебе прихотью. Но это не прихоть. Согласен ты ее выслушать? И
согласишься ли, чтобы она решила о нас с тобой?
Ансельм
взглянул на подругу, не понимая ее, на ее бледном лице была тревога. Ее улыбка
заставила его довериться ей и сказать "да".
- Я дам
тебе задачу, - сказала Ирис, внезапно вновь став серьезной.
- Хорошо,
это твое право, - покорился ей друг.
- Я говорю
серьезно, это мое последнее слово. Согласен ты принять его так, как оно
вылилось у меня из души, не торгуясь и не выпрашивая скидки, даже если не сразу
его поймешь?
Ансельм
обещал ей. Тогда она встала, подала ему руку и сказала:
- Ты часто
говорил мне, что всякий раз, как произносишь мое имя, чувствуешь, будто тебе
напоминают о чем-то забытом, но что было тебе важно и свято. Это знамение,
Ансельм, это и влекло тебя ко мне все эти годы. И я тоже полагаю, что ты в душе
потерял и позабыл нечто важное и святое, и оно должно пробудиться прежде, чем
ты найдешь счастье и достигнешь своего предназначения. Прощай, Ансельм! Я
протягиваю тебе руку и прошу тебя: ступай и постарайся отыскать в памяти, о чем
напоминает тебе мое имя. В день, когда ты вновь это найдешь, я согласна стать
твоей женой и уйти, куда ты захочешь, других желаний, кроме твоих, у меня не
будет.
Ансельм в
замешательстве и в удрученности хотел перебить Ирис, с упреком назвать ее
требованье прихотью, но ее светлый взгляд напомнил ему о данном обещании, и он
промолчал. Опустив глаза, он взял руку подруги, поднес ее к губам и пошел
прочь.
В течение
жизни он брал на себя и решал немало задач, но такой, как эта, странной, важной
и вместе с тем обескураживающей - не было ни разу. День за днем не знал он
покоя и уставал от мыслей, и каждый раз наступал миг, когда он в отчаянии и в
гневе объявлял эту задачу капризом безумной женщины и старался выбросить ее из
головы. Но потом в самой глубине его существа что-то тихо начинало перечить ему
- какая-то едва уловимая затаенная боль, осторожное, едва слышное напоминание.
Этот голос в его собственном сердце говорил, что Ирис права, и требовал от
Ансельма того же самого.
Но задача
была слишком трудна для ученого. Он обязан был вспомнить о чем-то давно
забытом, обязан был найти единственную золотую нить в паутине канувших в
прошлое лет, схватить руками и принести возлюбленной нечто сравнимое только с
птичьим зовом, подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда
слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное, чем мысль, более
нереальное, чем ночное сновидение, более расплывчатое, чем утренний туман.
продолжение
|