На наших Чтениях была осознана проблема: никто не любит поучающих. Как учить, не уча? Сама поза поучающего – фальшива.
Сергий Радонежский говорил: «Как волка на всех бросающегося, бойся охоты учить».
А мы – учителя. Как же нам быть?
Рассмотрению этой проблемы была посвящена мастерская Е.Мышкина.
Вот её краткий конспект:
ДРУЗЬЯ ДЕТЕЙ: от «Вина из одуванчиков» до «Идиота»
Дети знают, с кем дружить, а кого обходить. Их выбор парадоксален, свободен и точен. Они льнут к тому, кого полюбили. Им, как и всем людям, нужен верный друг. А самозваных учителей они не признают.
Для друга ты – живой, настоящий. А для самозванца – объект, добыча, средство. К другу бегут, преодолевая преграды. От учителей часто – с такой же скоростью – убегают. Одно – свобода, другое – тюрьма.
А ведь каждый человек хочет быть живым и свободным. Как Дуглас Сполдинг из «Вина из одуванчиков», открывший вдруг простую истину, что он живой! Младший брат Том смеялся, но он упорствовал: «Я про это думаю, я это замечаю – вот что ново. Сперва живешь, живешь, ходишь, делаешь что-нибудь, а сам даже не замечаешь. И потом вдруг увидишь: ага, я живу, хожу или там дышу, - вот это и есть по-настоящему в первый раз». И никому не хочется терять это чувство жизни. Поэтому дети и тянутся к тем, кто не мешает их жизни, к тем, кто сам живой. Этих людей они и зовут друзьями.
Настоящий друг – учитель тебе, хоть ты и не замечаешь этого. И настоящий учитель – друг тебе, хоть об этом и не говорит. Но есть и ложные учителя. Они друзья на словах. И учителя по закону.
Учителем можно себя объявить, а вот другом себя не объявишь. В этом и есть соблазн учительства. Объявить себя знающим, сильным. Потерять чуткость к вечному сократовскому «не знаю». И попасть в дурацкое, гибельное положение – учить тому, что ты как будто знаешь. А ведь, чем больше ты это твердишь, тем дальше ты от жизни… Как отмечала Надежда Тэффи, дураки часто становятся учителями и наоборот. «Убедясь на практике, что вся мудрость земли им постигнута, дурак принимает на себя хлопотливую и неблагодарную обязанность – учить других».
Учитель часто соблазняется взрослостью. Потерей чувства остроты жизни. Он возвышается. Он в безопасности. Он победитель, судья. С такими не дружат. Дружат с такими же детьми, хоть и во взрослом обличии. С теми, кто сохранил в себе детство, незащищенность, открытость, доверие, жизнь. С теми, кому нужно понимание, отзывчивость, а не признание и повиновение. Дружат с пророками, а не со жрецами. Дружат с поэтами жизни.
Таким был князь Мышкин из романа Достоевского «Идиот». Дети дружили с ним – страстно, самозабвенно, искренне. Он тоже считал их друзьями и любил их. Учил ли он их? Да, учил, но как-то странно, без особой (рассудочной) системы. Его системой была любовь «к птичкам» (так он называл детей). Он смотрел на них, и сердце его радовалось. Он видел ту красоту в человеке, которую «трудно судить», красоту жизни и саму эту – бесконечную и почти неуловимую – жизнь. Нельзя было бы это видеть, не будучи ребенком. Но был ли князь инфантильным? Его считали таковым те, кто не знал глубины его души. Шнейдер, который присматривал за ним в Швейцарии, говорил, что он «совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, быть может, даже умом не взрослый, и так и останется, хотя бы я до шестидесяти лет прожил». Князь смеялся над этими словами. Одно это уже показывает, что он был далеко не ребенок. Ребенок бы обиделся. Он был человеком настолько зрелым и цельным в духовном плане, что только в чисто земной оптике мог казаться ребенком. Но если он и был ребенком, то исключительно в том смысле, в каком каждый человек должен быть ребенком. Он был талантлив и даже гениален (если понимать, вслед за Бердяевым, гениальность как свойство целостной личности человека), а гениальность, как известно, есть способность сохранять сокровенную связь с детством.
Но вот совершенно другой человек, видимо, похожий на Жюля Тибо, школьного учителя, антагониста князя Мышкина. Он-то уж никому бы не показался ребенком! Но именно в его душе не было покоя и цельности. И все это скрывалось за маской благопристойности, праведности и солидности. Это очень характерный лжеучитель, которого Р. Брэдбери очень тонко описал в романе «Лето, прощай!» (продолжение «Вина из одуванчиков»): «Келвин Си Квотермейн был таким же длинным и напыщенным, как его имя. Он не ходил, а шествовал. Не смотрел, а созерцал. Не разговаривал, а выстреливал суждения, беспощадно поражая любую близкую мишень. Он изрекал и вещал, никого никогда не хвалил и всех поливал презрением». Это взрослый до мозга костей. Похоронивший в себе одаренность, стремительность, жизненность. Он окостенел. И стал мертвецом.
И рядом – в том же Гринтауне – жил совершенно иного склада человек, ровесник Квотермейна (так что возраст здесь не при чем). Он был дряхлый старик, привязанный уже десять лет к инвалидному креслу, одинокий, оставленный своими детьми, но в душе оставшийся ребенком, жизнерадостный, совсем не склонный к морализаторству. Это полковник Фрилей, которого дети называли машиной времени (вот настоящее учительское звание). А ведь что делал этот старик? Он умел красиво и правдиво врать. Преувеличивать, переноситься далеко в прошлое, испытывать подлинные чувства, по-настоящему хотеть и добиваться чего-то, страдать и ликовать. Конечно, он врал. Но мы с нашей обыденной правдой стоим гораздо ниже его вранья. Он был художником, а не лгуном. (Как не вспомнить пушкинский «нас возвышающий обман»). Настоящие лгуны – это квотермейны, заседающие в ратушах. Но именно он, полковник Фрилей, этот грешный и больной человек, стал верным другом детей. Он приобщал их к силовому полю жизни, к искрам, высекаемым от ударов боли о радость. Так мог делать только талантливый и вечно юный человек. Прислушаемся к его рассказу: «Тысяча восемьсот семьдесят пятый… Да, мы с Поуни Биллом ждем на пригорке, в самом сердце прерии… «Шш-ш, – говорит Поуни Билл. – Слушай!» Прерия – как огромная сцена, все готово, пора начинаться грозе. Раскат грома. Сначала глухой. Еще раскат. На этот раз ближе, громче. И во всю ширь прерии, насколько хватает глаз, надвигается зловещая бурая туча, полная черных молний, – стелется низко-низко, миль пятьдесят в ширину, миль пятьдесят в длину, миля в высоту и всего на дюйм от земли. А я стою на пригорке и кричу: «Господи, помилуй!» Земля бьется, точно обезумевшее сердце, ребятки, точно сердце, охваченное ужасом. Я трясусь, как осиновый лист. Земля дрожит. Трах-тарарах, грохочет гром. Так и громыхает. Ох, как она гремела, эта гроза, и все надвигалась, наступала и весь мир закрыла эта туча. «Это они!» – кричит Поуни Билл. И туча эта была не туча, а песок! Не пар, не дождь, нет, а песок, его взмело со всей прерии, с высохшей жухлой травы, он был как мука самого тонкого помола, как цветочная пыльца, и так и сверкал на солнце, потому что теперь и солнце появилось в небе. Я опять как закричу… Отчего? Да оттого, что эту пыль будто адское пламя пронизало, будто занавес отдернули на свету – и тут я их увидал, клянусь вам, увидал своими глазами! То было великое войско древних прерий – бизоны и буйволы!»
И, конечно же, реакция детей на такие уроки (а ведь это был урок, незаметный, но настоящий живой урок!) была той самой, единственно подлинной реакцией – жизненной, дружеской, вдумчивой. Дуглас Сполдинг так озвучил ее: «Мне непременно надо испробовать все эти пути. Увидеть все, что только можно. Но главное – мне надо навещать полковника Фрилея хоть раз в неделю, а может, и два, и три раза. Он лучше всех других Машин. Он говорит, а ты знай слушай. И чем больше он говорит, тем больше хочется присмотреться ко всему, что есть вокруг, и все-все разглядеть, все, что можно. Он говорит – ты, мол, едешь в таком особенном, необыкновенном поезде – и верно, так оно и есть! Он и сам в нем ездил, и все знает. А теперь мы с тобой едем по той же дороге, только еще дальше, и надо столько всего увидеть, и понюхать, и потрогать! Вот и нужно, чтобы полковник Фрилей нас подтолкнул и сказал: мол, глядите в оба, запоминайте все-все, каждую секунду! Помнить надо все, что только есть на свете. А потом когда-нибудь сам будешь старый-старый, и к тебе придут ребята, и ты им тоже поможешь, как полковник нам помогает. Вот как оно получается, Том, и мне надо побольше его слушать и почаще пускаться с ним в самые дальние путешествия». Дуглас не повторяет за полковником, он не раб, не ученик, а друг. Он присмотрелся, услышал, почувствовал и – заразился. Творчество жизни, как и вирусы, передается – свободно – воздушно-капельным путем.
Но возможно ли стать полковником Фрилеем или это врожденный дар? Брэдбери говорит, что можно, хотя это и очень трудно. Придется идти вслепую. Переход от живого к мертвому нам, в общем-то, известен и понятен, а вот обратный процесс – от мертвого к живому – по-прежнему остается загадкой.
Сам Брэдбери, как писатель и человек исповедовал метафизику жизнелюбия. Каждый свой рассказ, повесть или роман он писал в порыве жизнетворчества (здесь нельзя не вспомнить похожую установку русского поэта Арсения Тарковского, утверждавшего, что поэзия – это меньше всего литература, это способ жить и умирать). Брэдбери не уставал удивляться, считая это главным своим увлечением. «Для меня самое главное – не переставать удивляться. Перед отходом ко сну я непременно даю себе наказ с утра пораньше обнаружить что-нибудь удивительное». Вообще он понимал писательство, как радость и увлечение жизнью. При этом под жизнью он понимал сам процесс бытия, а не попытки его фиксации, присвоения, остановки. Это как раз он считал смертью.
Так другая героиня «Вина из одуванчиков», миссис Бэнтли, семидесятидвухлетняя старуха, хоть и жила, но скорее номинально, чем реально. Ее дом превратился в музей, где все разложено по полочкам, везде царит порядок и… смерть. Дети очень невзлюбили ее. И, прежде всего за то, что она не могла принять свой возраст и копила прошлое, как безжизненные метки. Но в конце новеллы миссис Бентли оживает. И дети принимают ее в свои друзья. Она раздает безделушки, сжигает хлам, накопившийся за годы, и решается жить здесь и сейчас – в настоящем, тем самым возвращая себе богатство творческой памяти, утерянное в мертвящем накопительстве фактов. Она как бы прикасается к бесконечности жизни, когда сердцем принимает парадокс о возрасте и времени, согласно которому человеку всегда столько лет, сколько ему в данный момент.
Этика жизни и этика смерти – противоположны, хотя в реальности все перемешано. Этика друга и этика ментора несовместимы, хотя мы являемся то тем, то другим попеременно. Но все же важно знать, в чем их коренные отличия. Согласно анализу Н.А. Бердяева (в книге «О назначении человека», 1931 г.), основное напряжение в этической проблематике возникает в конфликте между этикой закона и этикой искупления или благодати. Этика закона, основанная на страхе и власти табу, приводит к формальному морализму, к сухой норме, к авторитарности мышления, к догматизму. «Ужас законнического морализма в том, что он стремится сделать человека автоматом добродетели». Законники не видят живого конкретного человека. Они хотят судить на основании знания посюстороннего добра и зла, совсем не понимая их относительности. Этика искупления уводит от суда и закона. Она ищет человека в динамике его воскресения, она сострадает человеку в его боли. Она видит живого внутреннего человека, стоящего выше любой социальной цели и абстрактной нормы. Но и этика искупления может привести к извращениям, к деспотичности, к законническому насаждению благодати. Оправдывает ее лишь этика творчества, соединяющая свободу человека с его вдохновением, спасающая жар его внутреннего творчества от охлажденных реальностей и обращающая его к собственному предназначению в мире, к внутренней бесконечности. Именно этика творчества, как представляется, соответствует типу «друга детей» и противостоит тому типу «самозваного учителя», от которого дети, опираясь на свою первородную интуицию, убегают.
Характерные черты творческой нравственной жизни (по Бердяеву) таковы:
- Индивидуальный подход к задаче жизни, творчество в нравственных актах. Живая спонтанная реакция.
- Служение не закону, а энергии жизни. Жизнь важнее закона.
- Борьба со злом не столько в форме пресечения, сколько в форме творческого осуществления добра и творческого преображения злого в доброе.
- Действие в горизонте бесконечности, прорывающееся к иным мирам.
- Нравственным мотивом является не страх наказания, а бескорыстная и отрешенная любовь к Богу и божественному в жизни, к правде и красоте, к совершенству.
- Признание ценности индивидуального и единичного.
- Примат творческой жертвы над жертвой смирения. «Жертва смирения может быть готовностью отказаться от личного творчества, но при постоянной думе о личности, об ее совершенстве; жертва же творчества может быть готовностью забыть о личности и думать только о ценностях и совершенных произведениях для мира, но при утверждении личного творческого вдохновения».
- Направленность к творческой победе вечности над временем. «Мы обладаем энергией, через которую мы выходим из времени». К победе первожизни (любви) над похотью жизни (сублимация). «Идеи правды, истины, красоты должны перестать быть нормами и правилами жизни и стать энергиями жизни, внутренним, творческим огнем в человеке».
- Понимание самоценности любви, как универсальной энергии жизни. «Любовь есть радий в духовном мире». «Задача жизни в излучении творческой энергии на жизнь, энергии просветляющей, укрепляющей и преображающей. Поэтому она не судит, она дает жизнь, получает жизнь, повышает качество и ценность содержания жизни».
- Приобщение к вечной юности, вечному творчеству, свободному и огненному взамен старческой морали закона.
- Создание при помощи творческого воображения образов высшего, свободного, прекрасного мира, лежащего по ту сторону обыденного добра и зла. Осуществление нравственной жизни не по цели и норме, а по образу и творческому излучению, по живой красоте.
- Пробуждение творчества в каждом, внутренняя победа над рабством.
В этих чертах узнается вполне конкретный человеческий облик. Это именно тот человек, кого дети (быть может, не сразу, но обязательно) назовут другом. Таков был князь Мышкин и Алеша Карамазов. Они дружили с детьми, общались с ними на равных. Князь забывал о себе, излучал энергию бескорыстной любви, и дети слушали его, затаив дыхание. Они не зубрили с ним нравственные прописи, они соприкасались с самой первожизнью. Они учились состраданию без назидания, любви – без теории, благодарности – без насилия. Примерно тому же учил детей полковник Фрилей, который совсем никого не хотел учить. А хотел просто жить, даже умирая. Их считали чудаками, выжившими из ума. Их обвиняли в том, что они испортили детей. Но дети, оплакивая расставание с ними, получали, наверное, самый важный урок в своей жизни. Саму жизнь.